Наталья Леонидовна Трауберг
Сама жизнь (отрывки)
В журнале "Истина и Жизнь" начали печататься записки выдающегося переводчика Натальи Леонидовны Трауберг "Сама жизнь". Это не столько мемуары, сколько рассказы "о чудесах" (как определяет их сама автор), но из них можно почерпнуть множество ценнейших мемуарных свидетельств. Н.Л. в 1944-1949 году училась в Лениградском университете, затем жила в Москве и Литве, где общалась со множеством интересных людей. С любезного разрешения автора републикуем здесь несколько отрывков из "Самой жизни", рекомендуя читателям ознакомиться и с остальным.
Самое противное
Помню, на втором курсе в филфаковской стенгазете появилась суровая статья о том, что позже назвали французским словом "макияж". Действительно, наши барышни варили из чего-то тушь, подбавляя для цвета зелёных или синих чернил. Делали они или доставали и помаду, и лак, и румяна. Всё это в статье беспощадно осудили.
Никто не удивился, даже не унялся. Но тут, в другой статье, рассказали, что самодельная косметика вредна, однако советская девушка должна быть красивой и нарядной (замечу, шёл 1945/46 учебный год). Я стояла, читала, и на душе было гадко.
Но что нам комсомол? Мы сами, "верующие", грешим точно тем же. Как-то у одних неофитов (оказавшихся потом и умными, и трогательными) бодро толковали о том, что катехумен должен видеть, как "у нас" весело, какая современная музыка, какой стиль, сленг и что-то ещё. Тяжёлый был вечер.
Есть даже "христианские" книги в подобном духе. В одной муж и жена пространно и совершенно невинно рассуждают о супружеской любви, перемежая это сладостными стихами. Это бы можно стерпеть, если б для благочестивых рассуждений супруги выбрали менее интимный момент своей жизни. Сцена повергла меня в такое уныние, что я не могла редактировать текст.
Что отсюда вывести, решит читатель. Если это трудно, можно посмотреть Писание.
Государственный экзамен
Июнь 1949 года был ещё хуже, чем другие месяцы. 6 апреля посадили Руню Зернову и Илью Сермана. Ей дали 5 лет, ему — 25 без права переписки. Когда мы пошли к его матери, Руниной свекрови, она сказала, что прекрасно знает смысл этих слов, но к Илье это не относится, мы его скоро увидим. Действительно, мы увидели его в Москве, на вокзале, в 1954 году.
Однако пятый курс — это пятый курс. Ни проработки Жирмунского и Эйхенбаума (Пропп был раньше), ни надвигавшийся арест Матвея и Григория Гуковских не могли отменить государственных экзаменов. Меня предупредили, что по одной из специальностей, западной литературе, решено поставить мне тройку, зачем — не знаю.
В аспирантуру я бы и так не сунулась. Предлагать что-то подобное Вл. Фёд. Шишмарёву (романо-германская филология) никто бы не посмел; зато профессор, у которого я была в семинаре и по кельтам, и по "Сиду", и по Шекспиру, и Бог знает по чему, был известен пристрастием ко мне и достаточной забитостью. На него и уповали.
Посидев сколько мог, он исчез. Остались загадочная особа, присылавшаяся тогда с каких-нибудь сомнительных кафедр, и Мария Лазаревна Тронская.
М. Л. преподавала немецкий романтизм да ещё и любила его, что совсем плохо, и была женой только что пониженного в должности латиниста по имени Иосиф Моисеевич. Он, в свою очередь, был братом Исаака М. Троцкого, который в своё время сел, не успев сменить фамилии. М. Л. была поэтична, хрупка, мы менялись с ней английскими детективами, а вредоносные студенты со вкусом изображали, как она выпевает на кафедре: "Гно-о-омы…"
Папин брат, терапевт, делал мне перед "госами" укол, и я почти спала. Спала я и тут, отвечала как-то на обозначенные в билете вопросы. Потом, когда все сдали, нас потомили перед залом — и позвали сообщать оценки.
Тут я и услышала сквозь сон, что комиссия особенно отмечает ответы Аллы Афанасьевой и Натальи Трауберг. Мгновенно проснувшись, я впервые в жизни впала в истерику. Меня отволокли в уборную и плескали водой.
Профессор появился примерно тогда. Одни говорили, что он меня поздравил, другие — что тихо прошёл куда-то. Мама считала после этого, что мы с ним не знакомы. Я, естественно, не считала. Но речь — о другом.
Михайловский сад
Лето 49-го года было тихое и прохладное. Прошли госэкзамены, я собиралась в Москву, а пока — ходила пешком с Петроградской в Михайловский сад и читала там честертоновского "Диккенса".
Как-то после этого я пошла на Невский и почему-то рассматривала в какой-то витрине фотографии балерин, а вернувшись домой, увидела, что папа с мамой — совсем серые. Оказалось, что посадили братьев Гуковских. Старший, Матвей Александрович, был заместителем Орбели в Эрмитаже и проректором у нас. Занимался он живописью и вообще культурой Возрождения, а нам рассказывал часто о семинаре Гревса, где учился, а может — и работал вместе с Карсавиным, Фёдоровым, Добиаш-Рождественской и легендарной Еленой Чеславовной Скржинской, героиней карсавинских "Noctae Petropolitanae".
Григорий Александрович в лагере умер, М. А. — вернулся. Как сейчас помню: здесь, в Москве, я вышла его встречать в мамином красивом платье цвета персидской сирени. Хожу по тротуару и плаваю от счастья. Это бывало в середине 50-х, когда возвращались "оттуда".
А в 49-м я сидела, читала и вдруг очень удивилась. Честертон пишет: "Особенно хорошо Диккенс описал, как ребёнок попадает к людям, про которых он только позже поймёт, что они — "простые". Современные прогрессисты, кажется, не любят, чтобы их дети торчали на кухне, и не берут к ним в наставницы Пеготти. Но именно так проще всего воспитать в человеке достоинство и чувство равенства. Ребёнок, уважавший хоть одну добрую и умную женщину из народа, будет уважать народ всю жизнь. Чтобы покончить с неравенством классов, надо не обличать его, как мятежники, а просто не замечать, как дети".
Как же так? Какой народ? Я боялась его и начисто забыла, что за год до этого, вместе с Валей Берестовым, каялась, что мы — high-brow [5]. Мало того — меня воспитала такая самая Пеготти. Больше всего на свете я обязана няне, Лукерье Яковлевне, орловской крестьянке.
Продолжение
|
Сайт создан в системе
uCoz